Неточные совпадения
А тот… но после всё расскажем,
Не правда ль? Всей ее родне
Мы Таню завтра же покажем.
Жаль, разъезжать нет мочи мне:
Едва, едва таскаю ноги.
Но вы замучены с дороги;
Пойдемте вместе отдохнуть…
Ох,
силы нет… устала грудь…
Мне тяжела теперь и радость,
Не только грусть… душа моя,
Уж никуда не годна я…
Под старость
жизнь такая гадость…»
И тут, совсем утомлена,
В слезах раскашлялась она.
Но не таков удел, и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, — всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу
жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою
силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи!
— Иной раз, право, мне кажется, что будто русский человек — какой-то пропащий человек. Нет
силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь все сделать — и ничего не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь новую
жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык не ворочается, как сова, сидишь, глядя на всех, — право и эдак все.
Где же тот, кто бы на родном языке русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово: вперед? кто, зная все
силы, и свойства, и всю глубину нашей природы, одним чародейным мановеньем мог бы устремить на высокую
жизнь русского человека? Какими словами, какой любовью заплатил бы ему благодарный русский человек. Но веки проходят за веками; полмиллиона сидней, увальней и байбаков дремлют непробудно, и редко рождается на Руси муж, умеющий произносить его, это всемогущее слово.
Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой
силы; полнота и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной
жизнью, — лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка.
Не то чтоб он понимал, но он ясно ощущал, всею
силою ощущения, что не только с чувствительными экспансивностями, как давеча, но даже с чем бы то ни было ему уже нельзя более обращаться к этим людям в квартальной конторе, и будь это всё его родные братья и сестры, а не квартальные поручики, то и тогда ему совершенно незачем было бы обращаться к ним и даже ни в каком случае
жизни; он никогда еще до сей минуты не испытывал подобного странного и ужасного ощущения.
«Довольно! — произнес он решительно и торжественно, — прочь миражи, прочь напускные страхи, прочь привидения!.. Есть
жизнь! Разве я сейчас не жил? Не умерла еще моя
жизнь вместе с старою старухой! Царство ей небесное и — довольно, матушка, пора на покой! Царство рассудка и света теперь и… и воли, и
силы… и посмотрим теперь! Померяемся теперь! — прибавил он заносчиво, как бы обращаясь к какой-то темной
силе и вызывая ее. — А ведь я уже соглашался жить на аршине пространства!
Ее воображению открыта теперь самая поэтическая сфера
жизни: ей должны сниться юноши с черными кудрями, стройные, высокие, с задумчивой, затаенной
силой, с отвагой на лице, с гордой улыбкой, с этой искрой в глазах, которая тонет и трепещет во взгляде и так легко добирается до сердца, с мягким и свежим голосом, который звучит как металлическая струна.
А если огонь не угаснет,
жизнь не умрет, если
силы устоят и запросят свободы, если она взмахнет крыльями, как сильная и зоркая орлица, на миг полоненная слабыми руками, и ринется на ту высокую скалу, где видит орла, который еще сильнее и зорче ее?.. Бедный Илья!
Сначала ему снилась в этом образе будущность женщины вообще; когда же он увидел потом, в выросшей и созревшей Ольге, не только роскошь расцветшей красоты, но и
силу, готовую на
жизнь и жаждущую разумения и борьбы с
жизнью, все задатки его мечты, в нем возник давнишний, почти забытый им образ любви, и стала сниться в этом образе Ольга, и далеко впереди казалось ему, что в симпатии их возможна истина — без шутовского наряда и без злоупотреблений.
Сердце было убито: там на время затихла
жизнь. Возвращение к
жизни, к порядку, к течению правильным путем скопившегося напора жизненных
сил совершалось медленно.
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в
жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил
силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи
жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю
жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
— Не бойся, — сказал он, — ты, кажется, не располагаешь состареться никогда! Нет, это не то… в старости
силы падают и перестают бороться с
жизнью. Нет, твоя грусть, томление — если это только то, что я думаю, — скорее признак
силы… Поиски живого, раздраженного ума порываются иногда за житейские грани, не находят, конечно, ответов, и является грусть… временное недовольство
жизнью… Это грусть души, вопрошающей
жизнь о ее тайне… Может быть, и с тобой то же… Если это так — это не глупости.
Он с боязнью задумывался, достанет ли у ней воли и
сил… и торопливо помогал ей покорять себе скорее
жизнь, выработать запас мужества на битву с
жизнью, — теперь именно, пока они оба молоды и сильны, пока
жизнь щадила их или удары ее не казались тяжелы, пока горе тонуло в любви.
Юношей он инстинктивно берег свежесть
сил своих, потом стал рано уже открывать, что эта свежесть рождает бодрость и веселость, образует ту мужественность, в которой должна быть закалена душа, чтоб не бледнеть перед
жизнью, какова бы она ни была, смотреть на нее не как на тяжкое иго, крест, а только как на долг, и достойно вынести битву с ней.
И сама история только в тоску повергает: учишь, читаешь, что вот-де настала година бедствий, несчастлив человек; вот собирается с
силами, работает, гомозится, страшно терпит и трудится, все готовит ясные дни. Вот настали они — тут бы хоть сама история отдохнула: нет, опять появились тучи, опять здание рухнуло, опять работать, гомозиться… Не остановятся ясные дни, бегут — и все течет
жизнь, все течет, все ломка да ломка.
Да, сегодня она у него, он у ней, потом в опере. Как полон день! Как легко дышится в этой
жизни, в сфере Ольги, в лучах ее девственного блеска, бодрых
сил, молодого, но тонкого и глубокого, здравого ума! Он ходит, точно летает; его будто кто-то носит по комнате.
— А надолго ли? Потом освежают
жизнь, — говорил он. — Они приводят к бездне, от которой не допросишься ничего, и с большей любовью заставляют опять глядеть на
жизнь… Они вызывают на борьбу с собой уже испытанные
силы, как будто затем, чтоб не давать им уснуть…
Еще сильнее, нежели от упреков, просыпалась в нем бодрость, когда он замечал, что от его усталости уставала и она, делалась небрежною, холодною. Тогда в нем появлялась лихорадка
жизни,
сил, деятельности, и тень исчезала опять, и симпатия била опять сильным и ясным ключом.
— Вот когда заиграют все
силы в вашем организме, тогда заиграет
жизнь и вокруг вас, и вы увидите то, на что закрыты у вас глаза теперь, услышите, чего не слыхать вам: заиграет музыка нерв, услышите шум сфер, будете прислушиваться к росту травы. Погодите, не торопитесь, придет само! — грозил он.
— В этом же углу лежат и замыслы твои «служить, пока станет
сил, потому что России нужны руки и головы для разработывания неистощимых источников (твои слова); работать, чтоб слаще отдыхать, а отдыхать — значит жить другой, артистической, изящной стороной
жизни,
жизни художников, поэтов».
Зато поэты задели его за живое: он стал юношей, как все. И для него настал счастливый, никому не изменяющий, всем улыбающийся момент
жизни, расцветания
сил, надежд на бытие, желания блага, доблести, деятельности, эпоха сильного биения сердца, пульса, трепета, восторженных речей и сладких слез. Ум и сердце просветлели: он стряхнул дремоту, душа запросила деятельности.
Как теперь вдруг все отнять?.. Да притом в этом столько… столько занятия… удовольствия, разнообразия…
жизни… Что она вдруг станет делать, если не будет этого? И когда ей приходила мысль бежать — было уже поздно, она была не в
силах.
— Да, и у меня, кажется, достанет
сил прожить и пролюбить всю
жизнь…
Он выбивался из
сил, плакал, как ребенок, о том, что вдруг побледнели радужные краски его
жизни, о том, что Ольга будет жертвой. Вся любовь его была преступление, пятно на совести.
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он понял, — что было чуждо ему доселе, — как тратятся
силы в этих скрытых от глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как уходит и
жизнь.
— Что ж? примем ее как новую стихию
жизни… Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг человечества. На тебя брызнула одна капля… Все это страшно, когда человек отрывается от
жизни… когда нет опоры. А у нас… Дай Бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот горе, перед которым я упаду без защиты, без
силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…
В первые годы пребывания в Петербурге, в его ранние, молодые годы, покойные черты лица его оживлялись чаще, глаза подолгу сияли огнем
жизни, из них лились лучи света, надежды,
силы. Он волновался, как и все, надеялся, радовался пустякам и от пустяков же страдал.
События его
жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с теми событиями не справится он; он не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в
силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим.
Она видит его
силы, способности, знает, сколько он может, и покорно ждет его владычества. Чудная Ольга! Невозмутимая, неробкая, простая, но решительная женщина, естественная, как сама
жизнь!
Много мыслительной заботы посвятил он и сердцу и его мудреным законам. Наблюдая сознательно и бессознательно отражение красоты на воображение, потом переход впечатления в чувство, его симптомы, игру, исход и глядя вокруг себя, подвигаясь в
жизнь, он выработал себе убеждение, что любовь, с
силою Архимедова рычага, движет миром; что в ней лежит столько всеобщей, неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия в ее непонимании и злоупотреблении. Где же благо? Где зло? Где граница между ними?
Она содрогалась, изнемогала, но с мужественным любопытством глядела на этот новый образ
жизни, озирала его с ужасом и измеряла свои
силы… Одна только любовь не изменяла ей и в этом сне, она стояла верным стражем и новой
жизни; но и она была не та!
Желание вас спасти дало мне
силы чрезъестественные; но сажен за сто до берега
силы мои стали ослабевать, и я начал отчаиваться в вашем спасении и моей
жизни.
С презрением взирал, что для освобождения действительного злодея и вредного обществу члена или дабы наказать мнимые преступления лишением имения, чести,
жизни начальник мой, будучи не в
силах меня преклонить на беззаконное очищение злодейства или обвинение невинности, преклонял к тому моих сочленов, и нередко я видел благие мои расположения исчезавшими, яко дым в пространстве воздуха.
Во все время жития своего не наслаждался он здравием ни дня единого; и томящегося в
силах своих разверстие яда пресекло течение
жизни.
Вернутся ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и
сила веры, которыми обладаешь в детстве? Какое время может быть лучше того, когда две лучшие добродетели — невинная веселость и беспредельная потребность любви — были единственными побуждениями в
жизни?
«Я ничего не открыл. Я только узнал то, что я знаю. Я понял ту
силу, которая не в одном прошедшем дала мне
жизнь, но теперь дает мне
жизнь. Я освободился от обмана, я узнал хозяина».
Я ли не старалась, всеми
силами старалась, найти оправдание своей
жизни?
— Я очень благодарю вас за ваше доверие, но… — сказал он, с смущением и досадой чувствуя, что то, что он легко и ясно мог решить сам с собою, он не может обсуждать при княгине Тверской, представлявшейся ему олицетворением той грубой
силы, которая должна была руководить его
жизнью в глазах света и мешала ему отдаваться своему чувству любви и прощения. Он остановился, глядя на княгиню Тверскую.
Он не верил ни одному слову Степана Аркадьича, на каждое слово его имел тысячи опровержений, но он слушал его, чувствуя, что его словами выражается та могущественная грубая
сила, которая руководит его
жизнью и которой он должен будет покориться.
Левин говорил то, что он истинно думал в это последнее время. Он во всем видел только смерть или приближение к ней. Но затеянное им дело тем более занимало его. Надо же было как-нибудь доживать
жизнь, пока не пришла смерть. Темнота покрывала для него всё; но именно вследствие этой темноты он чувствовал, что единственною руководительною нитью в этой темноте было его дело, и он из последних
сил ухватился и держался за него.
— Да, Бог дает крест и дает
силу нести его. Часто удивляешься, к чему тянется эта
жизнь… С той стороны! — с досадой обратилась она к Вареньке, не так завёртывавшей ей пледом ноги.
Он чувствовал, что, кроме благой духовной
силы, руководившей его душой, была другая, грубая, столь же или еще более властная
сила, которая руководила его
жизнью, и что эта
сила не даст ему того смиренного спокойствия, которого он желал.
Никогда еще невозможность в глазах света его положения и ненависть к нему его жены и вообще могущество той грубой таинственной
силы, которая, в разрез с его душевным настроением, руководила его
жизнью и требовала исполнения своей воли и изменения его отношений к жене, не представлялись ему с такою очевидностью, как нынче.
— Ты пойми, — сказал он, — что это не любовь. Я был влюблен, но это не то. Это не мое чувство, а какая-то
сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого не может быть, понимаешь, как счастья, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу, что без этого нет
жизни. И надо решить…
Он не верит и в мою любовь к сыну или презирает (как он всегда и подсмеивался), презирает это мое чувство, но он знает, что я не брошу сына, не могу бросить сына, что без сына не может быть для меня
жизни даже с тем, кого я люблю, но что, бросив сына и убежав от него, я поступлю как самая позорная, гадкая женщина, — это он знает и знает, что я не в
силах буду сделать этого».
«Разве не то же самое делаем мы, делал я, разумом отыскивая значение
сил природы и смысл
жизни человека?» продолжал он думать.
— Сила-то,
сила, — промолвил он, — вся еще тут, а надо умирать!.. Старик, тот, по крайней мере, успел отвыкнуть от
жизни, а я… Да, поди попробуй отрицать смерть. Она тебя отрицает, и баста! Кто там плачет? — прибавил он погодя немного. — Мать? Бедная! Кого-то она будет кормить теперь своим удивительным борщом? А ты, Василий Иваныч, тоже, кажется, нюнишь? Ну, коли христианство не помогает, будь философом, стоиком, что ли! Ведь ты хвастался, что ты философ?
«Ну, — говорил он ему, — излагай мне свои воззрения на
жизнь, братец: ведь в вас, говорят, вся
сила и будущность России, от вас начнется новая эпоха в истории, — вы нам дадите и язык настоящий и законы».
Отец его, боевой генерал 1812 года, полуграмотный, грубый, но не злой русский человек, всю
жизнь свою тянул лямку, командовал сперва бригадой, потом дивизией и постоянно жил в провинции, где в
силу своего чина играл довольно значительную роль.